Лайсман Путкарадзе

Мяо Дзинь Дзин


 

Не потому что Филипп Владимирович был человек спорый, а потому что одна встреча не состоялась вовсе, еще одни переговоры клиент попросил перенести с пяти пополудни на двенадцать, в два дела были кончены и в четверть третьего он обедал в харчевне очень средней руки в углу местного рынка, грязного, какого-то очень бестолкового.

Он взял гречневой каши, много хлеба и стакан томатного сока — дешевле обеда не бывает. Один бывший приятель, до того как Филипп с ним рассорился, сказал ему, гадко усмехаясь, что от скупости случаются запоры, и добавил, что если б можно было, ты, наверное, ходил бы голый, экономил бы на одежде. Они были давно знакомы и позволяли себе рискованные шутки, но когда появилась возможность порвать с приятелем, Филипп воспользовался ею. Вспоминая гадкую, ядовитую усмешку приятеля, Филипп Владимирович краснел и говорил себе, что поступил правильно, рассорившись с ним. «Нельзя же было усмехаться с таким отвращением? С кем-то другим можно было, но со мной нельзя было», — думал он.

Какая к идолам скупость! Филипп Владимирович, глядя на то, как знакомые сорят деньгами, говорил, что с деньгами нельзя так обращаться, что у нравственного человека должны быть принципы, которые нужны для того, чтобы им следовать, и тогда они незаметно делают свою работу — убирают на пути большие и малые неприятности.

На рынке у Филиппа не случалось веселых мыслей. Он смотрел на торговые ряды, на потных, загорелых до черноты деревенских баб, на девушек в шортах, продававших шампуни, парики, тарелки, и думал: тысячи молодых, сильных, здоровых мужчин и женщин, толпятся на площади с утра до сумерек, вместо того чтобы… Ну, не знаю — вместо чего. Наверное, можно придумать более полезное занятие. Не знаю, какое. Ну, не знаю. Брату Мите такие мысли пришлись бы по душе.

Вспомнив брата, Филипп Владимирович остановился в замешательстве. Митя жил недалеко отсюда, легкий адрес: улица Гоголя, возле рынка, тридцать семь, семьдесят три.

Он сказал себе, — нет, не себе, а кому-то в себе, кто сидел, скрючившись, за низким столиком и при свете керосиновой лампы листал книги с полезными правилами, — сказал, что Митя все-таки брат, он защищал меня, и я, наверное, обязан поинтересоваться, как у него дела, только поинтересоваться.

О том, что Митя пьет, иногда до потери человеческого лика, Филиппу было известно от жены, — правда, источник сведений был какой-то мутный: то ли родственница, жившая в этом же городе и знавшая Митю, то ли однокурсница жены, работавшая с Митей в одной фирме, он так и не понял. Но Филипп Владимирович доверял жене, и если она говорила, что Митя пропал, значит, так оно и есть. Тем более что жена говорила это с сочувствием к Мите. Мама тоже рассказывала, что Митя пьет мертвецки. Иногда жена напоминала ему, что Митя как-никак твой брат, может, ему нужна помощь, но то, что она рассказывала, было ужасно, и для Филиппа не могло быть и речи о том, чтобы в ущерб семье помогать человеку, который не хочет сам помочь себе. Кроме того, из слов жены выходило, что Митя презирает Филиппа, будто бы Митя называет брата жирным торгашом, скупердяем, что-то в этом роде. В общем, опустившийся тип, которого нельзя показывать детям. Филипп Владимирович брезгал пьяницами, от них дурно пахнет, у них сизые губы, они говорят одно и то же. Жаль, что Митя стал таким. Значит, в роду не без урода, и если это правда и Митя пьет и презирает меня, то что ж, придется указать ему на место, далеко от семьи, чтобы дети не знали его и даже не слышали о нем.

Он быстро нашел тридцать седьмой дом.

Он был уверен, что из квартиры на него вывалится тяжелый запах, какой обычно стоит в жилищах пьющих, неопрятных людей, и приготовил платок, чтобы зажать нос.

Не было минуты узнавания, удивления. Митя открыл дверь и сказал:

 — Заходи. Я тебя из окна видел.

Митя был странно одет — армейские кальсоны и больничный фланелевый халат, смешное платье для взрослого человека, лето на дворе. Высокий плотный воротник закрывал уши. Он казался молодым, несмотря на поредевшие спереди волосы и длинные частые морщинки.

Митя включил в прихожей свет и зашел на кухню.

— Не разувайся, — сказал он из кухни. — Не люблю, когда с гостей сдирают туфли. Как подковы с лошади. Проходи в комнату. Я тут посуду мыл, сейчас кончу.

Филипп вошел в комнату. Она напоминала студенческую квартиру. Широкая низкая кровать, старый, тусклый диван, в углу — стол с компьютером, полки до потолка, заваленные дисками и книгами.

— У тебя нет телевизора, — сказал Филипп, чтобы не молчать.

— Я читаю газеты, — ответил Митя.

Прошла минута. Филипп набрался духу (с этим надо было кончить сразу) и спросил:

— Ты прикладываешься?

На кухни ответили:

— А что?

— Ничего, просто я думаю: откуда у тебя это? Папа не пил.

— Папа всегда хотел пить, он мамы боялся, а мне бояться некого. Зачем ты приехал? — спросил Митя, входя, запахиваясь в халат.

— Я не приехал, я, скорее, зашел, — сказал Филипп, внимательно оглядывая брата. — Мы здесь оборудование кое-какое покупаем, насосы, моторы, ну, решил заглянуть. Мама просила, кроме прочего. Не надо было?

— Ты какой-то стал лакированный. Я помню тебя другим, тонким, подвижным юношей.

— Когда это было? Семь лет назад. С тех пор я набрал двадцать килограммов плоти. Что ты делаешь? Работаешь? Мама говорила, ты опять развелся?

— Неожиданный визит, — сказал Митя, садясь на постели. — Но я рад. Ты пить, конечно, не будешь, а я выпью.

— Может, не надо? Поговорим так.

— что значит — поговорим? О чем? — удивился Митя.

— Нам нечего сказать друг другу?

Митя прилег, поправил подушку под головой:

— Я сто раз это слышал — то, что набравшая двадцать килограммов плоти ипостась, гм, может сказать брату, не набравшему ни фунта лишней плоти. Она скажет: живи правильно, как я: вкалывай, терпи, чувствуй тоже, как я, а еще лучше, если совсем без чувств. Мама, когда звонит, говорит: «Ты должен, ты обязан». Все учат — мама, бывшие жены, бывшие друзья, старушки во дворе, телевизор, водитель автобуса. Я как-то спросил себя: почему я никого не..? Ты точно не будешь? — спросил он, приподымаясь на постели. — Ну, как хочешь. — Он налил в стакан водки и легко выпил. — И знаешь, как ползла моя мысль? Послушай. Мама думает, что знает меня. Тебе кажется, что ты знаешь меня. Другие — тоже. Но я-то знаю всю правду о себе. Всю — и то, чего вы обо мне никогда не узнаете. А теперь подумай: зная о себе правду, как я могу кого-то учить? Я, человек несовершенный, совесть моя нечиста, отвратительные пятна на совести. А люди, извини, ограниченные, запросто становятся в позу и говорят: «Мы знаем, каким ты должен быть, изволь быть таким». Но каждый раз выходит так, что они хотят приспособить тебя к своим нуждам. Жена говорит: «Работай, уважай мои потребности, одевай и корми меня». Мама говорит: «Не пей вина, чтобы я не волновалась, не переживала». Ты тоже что-то такое скажешь. Я спрашиваю: почему вы хотите меня учить, а я вас не учу? Взять тебя: ты знаешь, что такое жизнь? Ты уверен, что ты правильно живешь?

— Уверен, — сказал Филипп. — Я воспитываю детей, работаю, я приношу пользу. У меня хорошая жена.

— Хуже твоей жены только моя, и то вторая.

— Я не разрешаю плохо говорить о моей жене, — твердо потребовал Филипп.

Митя кивнул головой.

— Да, конечно: можно брату сказать, что он превратился в бомжа, можно кричать на маму, а жену мою не смейте трогать. Что ты чувствуешь, когда она говорит: «Твоя мать», но: «Моя мама»? Я помню, когда ты женился, и мы с мамой пришли к вам, у твоей жены разболелась голова, она закрылась в спальне и даже провожать не вышла. Ты был как на иголках. Потом я как-то снова пришел, и у нее снова разболелась голова. Так что не говори мне, пожалуйста, что… ну, и так далее. И это, собственно говоря, глупо, когда лицо полагает, что его жизнь — правильная, потому что он приносит пользу…

— Ты меня называешь лицом? — опять твердо сказал Филипп.

— Я хочу сказать, оставьте человека в покое, вообще человека, не меня одного: почему вы решили, что он несчастлив?

— А ты счастлив? — спросил Филипп.

Митя поглядел на брата.

— Вы не можете научить меня, как быть счастливым.

— Я и не собирался, — сказал Филипп.

— О, — произнес Митя. — Ты всем своим видом говоришь: «Бери пример с меня!» Ну, возьму, что дальше? Задвину маму и тебя подальше, чтобы не мешали моей жене влиять на меня, наберу двадцать килограммов плоти, рожу и воспитаю толстых мальчиков и девочек? И это все?

— Разве мало родить и воспитать?

— Немало, наверное. Я говорю, что не должен оправдываться, во всяком случае, перед тобой и мамой.

Филипп сложил ладони и сказал:

— Я пришел взглянуть на тебя. Вижу — здоров, бодр. Мне говорили, ты потерял человеческий лик, что ты по мусорным бакам чуть ли не лазаешь. Мне было неприятно.

Митя усмехнулся.

— По мусору не лазал, но лик терял. Представь, пьяный в стельку на площади витийствовал. Не поверишь. Простирал к прохожим руки и грозил: «Возбнусь и опрокину фиал гнева моего на головы ваши неверные!»

— А говоришь, не учите меня, — сказал Филипп. — Как можно — витийствовать на площади?

— Почему нельзя? — удивился Митя. — Можно все — пить, валяться в грязи, жить на улице: Бог велел быть равнодушию и всему остальному тоже.

— Митя, ты был…

— Ну? Кто я был?

— Папа возлагал на тебя большие надежды, ты на олимпиадах призы снимал. Мы все были уверены, что ты… А ты — «фиал гнева моего!» Не понимаю.

Митя хмыкнул.

— Зато я понимаю. Ты вот узнал, что брат по мусору лазает, тебе, заметь, неприятно стало. Ты не бросил дела и не примчался спасать, и мама тоже, между прочим, а позволил себе испытать чувство недовольства и тотчас, наверное, пошарил пятками под собой: достаточно ли твердо стоит под ногами пьедестал мещанского величия? Нет, я никого ни в чем не виню. Никого, никого, заметь, не виню ни в чем, и вообще не хочу присутствовать ни в ваших мыслях, ни в твоей, например, душе. — Митя налил водки. — Дело в том, что я не чувствую себя одиноким, я не страдаю. Меня самого это удивляет. По всем законам, я должен страдать, должен чувствовать себя одиноким, мучиться оттого, что мне не разрешают видеться с дочерью, но этого не происходит.

— Что за дерюга на тебе? — спросил Филипп.

— Халат? У меня было шесть таких. Я лежал в больнице, с чем-то лежал, не помню, они меня лечили от всего, как раз привезли новые халаты, другие, а эти списали. Я выпросил три пары. Им сто лет будет, не меньше. Хочешь, подарю? У меня остался еще один, остальные друзья разобрали. У меня друзей много. Когда человек пьет и бродит по городу, он, как правило, обрастает друзьями. Приходят, пьют, валяются на полу, курят, бывшие художники, туристы, приводят крашеных девок. Знаешь, девки такие бывают, из деревни — морда во, тушь копеечная, колготки рваные, железные зубы. А раз как-то приятель мой Розя приволок какую-то биксу. Я ей морду набил.

— За что?

— Она смеялась, она омерзительно смеялась. Мы Розей рассуждаем там, умников разных цитируем — она ржет. Откроет рот и ржет. И я набил ей морду. Меня перемкнуло. Розя потом говорит мне: «Она привыкла, ей часто физику чистят. Она всех изводит своим хохотом. Она так привлекает к себе внимание». Я загнал ее в угол и надавал купеческих затрещин. И еще одной, до нее, мы тоже рыло начистили, за то что не хотела спать с нами. Хотя договаривались. Пришла, сожрала пельмени, потом говорит: «Ребята, вы такие славные, но мне к жениху надо». Прикидываешь ситуацию? Розя с ней договаривается — нас там двое, она с радостью соглашается, сжирает пельмени, потом говорит: «У меня жених, он талантливый». Розя ей физику почистил, а потом она всю ночь нас терзала.

— Вдвоем, одну женщину? — спросил Филипп без отвращения.

— Сама захотела. Странная, я б сказал — ненормальная, они все теперь ненормальные. Сначала да, потом — жених, потом, когда физику начистили, только втроем, а утром отказалась уходить: мне, говорит, идти некуда, из общаги выперли, у жениха — мама стерва, к родителям в деревню не хочу.

— Как собаки.

— Ты прав, свинство, — согласился Митя. — Потом жалеешь, конечно. Копаешься в себе — женщину стукнул, хоть и низкую, а все равно нехорошо, образ все-таки и подобие. Свинство, недостойно порядочного человека.

— Порядочного, — отозвался Филипп. — Можно, я прилягу? С трех утра на ногах, устал.

— Ложись. Может, выпьешь?

— У меня поезд вечером, — сказал Филипп.

— Я не предлагаю напиваться. Так, расслабить нервы.

Митя налил. Филипп, подумав, выпил.

— Собственно говоря, если она, эта девушка, неразборчива, глупа, то… Все равно нехорошо, — сказал он.

— Противно, стыдно. Ревет, в носу сопли булькают. «Ну, ребята, ну вы что?»

— Никогда б не сказал, что ты способен к насилию.

— Ненавижу насилие. В прошлом году меня чуть не посадили. В парке, я там проходил случайно, мамаша какая-то, женщина такая, м-м, красивая женщина, в спортивном костюме, с дебелыми бедрами. Домохозяйка, в общем! Словом, иду я в легком подпитии, никого не трогаю, на экологию любуюсь. Слышу — орет. Что-то примерно такое: «Пусик! Пусик! — потом: — Как за кошками гоняться, ты тут как тут, а как мамочка зовет — тебя не видно!» Вдруг она подходит к мужику, позади которого плетется кофейный пекинес, и со всего маху ногой его — бамс! Собачку, не мужика. По морде. Бамс! Бамс! Пусик смотрел на нее снизу кроткими глазами.

— И ты заступился за Пусика? — спросил Филипп.

— Мужу не понравились некоторые мои выражения. Надо было пройти мимо?

— Не знаю.

— Вот и я не знаю, — Митя приподнялся на локтях и поглядел на брата. — Раздобрел ты на купеческих хлебах. А худеть нельзя — гардероб придется менять. Не знаю и знать, собственно говоря, не хочу. Это я что-то при тебе рассуждать стал, да и то: угостить мне тебя больше нечем, кроме как баснями. А так нет, ко мне вопросы не приходят. Тебя вопросы мучают?

— Ага, — сказал Филипп. — Сплю часов пять, остальное время — как белка проклятая, но они все равно лезут: когда ванну принимаю, ужинаю, в машине, в общем, стоит остаться одному, как… Как — настроение, это не мысли, это настроение. Когда говорят «я подумал» — это не так. Человек не думает — он переживает, потом придает чувствам некую форму. Но… — Филипп умолк. Через минуту он продолжил: — Но я, видишь ли… Я с собой не смел. Ну, когда переживаешь какую-нибудь ситуацию, то каждый раз критически смотришь на себя: я был неправ, я не то сделал, не так сказал, вперед наука будет. И вперед не позволяю себе ничего подобного.

— Мамина школа — ты мне отца напоминаешь. Папа боялся возражать маме. Еще до нашего рождения было решено, что мама всегда права, папа всегда неправ, мама знает, как надо, а папа не знает. Я не говорю, что так неправильно. Женщины — мудрые, и правильно они делают, что руководят нами, справедливо. Я, в сущности, человек ничтожный. Таких, как я, надо усыплять: первую семью развалил, вторую. Если б ты знал, как я с женой обращался, с той, первой. Она была хорошая жена: хотела, чтобы у нас все было, чтобы дети бегали. А я хотел жить сам по себе. Еще водки?

Филипп пожал плечом. Митя налил.

— На меня после пятого стакана благодать проливается, — блаженно жмурясь, проговорил Митя. — До пятой противно, после пятой я делаю перерыв. После пятой из меня все уходит, я всех люблю, всех прощаю. Буся умерла — вы мне даже не позвонили. Ты думаешь, я не знаю — почему? Я маму спросил: «Ма, почему вы не позвонили?» Она обвалила на меня потоки слов, водопады слов, море слов, океаны слов, но так и не ответила.

— Говорили, что ты пьешь, ну и сам подумай: алкоголику да тысячи на руки, он же пропадет.

— Кому ты Петра Алексеевича заправляешь? Пил, не пил, я — внук, наследник, буся любила меня. Представляю, как твоя жена зудела: «Твой брат пропьет, а у нас дети». Так было, признайся.

— Тебе не жарко в халате?

— Не хочешь говорить, то-то. Не жарко. Я маме тогда сказал: «Подавитесь!» Я сказал — тебя, ма, с твоим характером и отношением к нам, ждет одинокая старость.

Филипп привстал и строго поглядел на Митю.

— Ты это сказал матери?

— Сказал. Всю жизнь она думала только о себе. Покорный муж, послушные дети. Радуйте меня, поступайте только хорошо, чтобы я радовалась и никогда не волновалась за вас. Моя квартира, моя мебель, мои платья, мое здоровье, мои яблоки. Яблоки! «Мне нужны витамины»! Ты болел, тебе одиннадцать было, а она почесала на курорт. Потому что сентябрь принадлежал маме, в сентябре у мамы Одесса.

— Я запрещаю тебе…

— Ой, я у себя дома, — спокойно перебил Митя, — и я не мать Тереза. Ты подл, и я тебе говорю: ты подл. Я подонок — и я говорю себе: подонок. Из всех прав самое, наверное, святое — это право говорить правду. Я ее никому не навязываю, я хочу ее говорить, для себя, в воздух, в небо, но она должна звучать. Если б отец был жив, я б сказал ему! О, я бы ему сказал…

Филипп сел на диване и попросил:

— Пожалуйста, я прошу. Я привык думать, что у нас была замечательная семья. Дружная, интеллигентная. Помнишь, на даче, вечером: мы пьем чай, папа читает газету, а мы под столом толкаем друг друга ногами?

— Ага, — Митя вздохнул. — А как я взял тебя в лес и показал лисью нору? Помнишь, мы просидели два часа, и она все-таки показалась. Я в детство часто возвращаюсь, там не все было отравлено.

— Мое не отравлено, я хочу, чтобы и у моих мальчиков детство получилось: и дача, и чай, и лампа под зеленым абажуром. И чтобы оса ужалила.

— Как тебя? — Митя засмеялся. — Черт меня дери! Филипп, я помню, как ты орал. Ты так уморительно ревел, что мы с отцом закатывались.

— А помнишь, как внизу, под горой, когда мы возвращались с рыбалки, внизу лошади паслись, и вдруг жеребец Пример вскочил на кобылу? Ты отвернул меня, а сам смотрел. Мне было обидно.

— Этого я не помню.

— Может, не стоит? — спросил Филипп, показывая глазами на стакан — Митя наливал.

— А-а, однова живем, и потом, идти мне некуда, я только вчера приехал. Был у ребят на полях, они нанялись на работу, живут на опушке в палатках, работа адская, мне смотреть и то больно, а они ничего, держатся. Нет, говорю, братцы, я университетское достоинство на корейские деньги менять не могу.

— Что же ты, так и будешь жить — то водка, то Пусик, то дерзости матери?

— Откуда я знаю, что завтра будет? Может, меня завтра грузовик переедет? Ты уверен, что тебя завтра Кондратий в лоб не поцелует?

— Уверен, — сказал Филипп. — И, может, я и виноват перед тобой, ну, положим, виноват, да, виноват, я не должен был… Я должен тебе пять тысяч. Деньги не Бог весть какие, могу вернуть в любое время. Положим, печет меня эта история. Они, мама и жена, сказали, что я погублю тебя окончательно, потому что алкоголика сдерживает отсутствие денег, и если ему дать сразу большую сумму, то он погибнет, и твоя гибель будет на моей совести. Ты прав, я поступил по-свински. Но, прости меня, живешь ты, в общем, как золоторотец. Борони меня Господь, чтобы мои дети где-то там без меня маялись. Лучше терпеть ложь, дурную жену, заискивать перед тестем, подлейшим стариком, подлее не бывает, занимать деньги шурину, зная, что он их уже проиграл, чем жить, как ты.

— Что ты, не вздумай! Дети — это, наверное… Мне иногда снится запах моей дочери, когда, бывало, утром возьму ее на руки, она мокрая, надудонила в штанишки, и пахнет так чудесно. Мне ничего не надо. Зачем мне деньги? Я — русский, мне правда нужна, а не деньги. Хорош Митька — насоветовал брату жену бросить. Я б посоветовал раз в полгода поваляться в глубокой луже, для релаксации, для равновесия, это да, это я могу посоветовать. Ты мещанин трусливый, через край не хватишь, ну, я имею в виду вещи совсем запрещенные. Набить кому-нибудь морду, например.

— Кому? — спросил Филипп.

— Не знаю, я мальчишке одному набил. Сядут во дворе, в час ночи, и — гы-гы-гы! Бренчат на гитаре, матерятся, причем девки матерятся, громко, вызывающе. Что вы за народ такой? Вам что, уроков на дом не задают? Вообрази, им не понравилось. Удивительное создание человек: ему нравится гадить на тебя, он считает даже за подвиг нагадить на тебя, но ему страшно не по душе, когда его самому берут за горло. Я говорю: «Господа! Господа, — говорю я, — час ночи, триста семей, квартиры которых выходят окнами во двор, пытаются отойти ко сну, а вы орете, словами разными атмосферу засоряете». Они делают тупое лицо и: «А шо такое?» Выпьем?

— Давай.

Они выпили. Филиппа смотрел в потолок и думал — хорошо-то как, Господи, легко.

— Митя, — позвал он, — а ты любил когда-нибудь? В смысле — чтобы под горлом кипело.

 Митя медленно встал и сел на постели.

— Который час? — спросил он.

Филипп тряхнул рукой, часы выскочили из рукава на запястье. Он посмотрел и сказал:

— Без четверти пять.

— Черт! — Митя бросился к столу, открыл дверцу и пошарил внутри. — Любил ли я? Любил ли Митька? Сейчас я покажу тебе мою любовь, — бормотал он. — Приходит толстый буржуа, у которого, как в архиве, все по полочкам, и спрашивает: «Любил ли ты, Дмитрий?» Дмитрий ходит по земле, ест хлеб, пьет воду и водку и терпит вас только потому, что он любит. Нашел! — он показал Филиппу огромный армейский бинокль. — Кореша подарили, что сейчас на луковых полях загорают. Отличный бинокль! — путаясь в халате, он пошел к окну, под ним стоял низкий табурет, закрыл окно и открыл форточку. — Любил ли Митя? Мне это нравится, побей Бог. Ах, Филипп, Филипп. Буржуа, — бормотал Митя, — буржуй, у которого идея неба помещается в животе, спрашивает меня: любил ли я? Сейчас ты увидишь ее. Она студентка. Ах, Филипп, как ты мог? Ну, Митя, спокойно, — он вооружился биноклем и начал поиск.

Филипп подошел к нему и посмотрел в окно. Далеко впереди белели верхние этажи высоких домов. Справа — яр, за ним выгоревший косогор.

— Она пришла! — сказал Митя, быстро оглянувшись на Филиппа. —Эта девушка — моя идэ фикс, она вошла в мою кровь. Сегодня ее плохо видно, солнце низко, но разглядеть можно. Запомни, куда я направил бинокль. Или дай я тебе установлю его. Она в желтом купальнике. Становись.

Филипп стал на табурет, приставил бинокль и посмотрел туда, куда смотрел Митя. В широком яру на островках одеял разлеглись в купальниках и плавках девушки. Один худой бледный парень стоял, широко расставив ноги. Справа в желтом купальнике на животе лежала девушка, и хотя она была далеко, Филипп видел ее ясно: желтый купальник, темные короткие волосы.

— Ну что? Ну что? — нетерпеливо спрашивал Митя. — Ты видел лицо?

— Нет.

— Дай мне, — Митя почти вырвал у Филиппа бинокль. — Я, собственно, с полей сбежал из-за нее. Она из Китая, у нее узенькие глаза, Филипп! Жаль, не видно. Она высокая здоровая девка с широким лицом, у нее яркие губы и сочная грудь. От нее, Филипп, исходит сила. Я иногда брожу вокруг студенческого городка в надежде встретить ее и встречаю, представь. А потом иду следом, как сомнамбула. На, погляди.

— Не хочу, — Филипп вернулся на диван.

— Черт его душу знает, что это, — говорил Митя. — Наваждение, гипноз. Я думал — все, души не осталось, сердце насквозь проржавело, а оно дрожит, как оно дрожит, когда я смотрю на нее.

Митя вернулся на место, устало улегся и вздохнул.

Минуту молчали, потом Митя сказал:

— Она премилая девушка, то есть она, может, стерва, я не знаю, но в моем представлении — милейшая девушка. Ее зовут — размягчи память, чтобы ясно отпечаталось! — зовут Мяо Цзинь Цзин. Я научился обращаться с ее призраком. Я прикрываю глаза и тогда смутно осязаю ее черты: длинную щелочку очей, черные ресницы, широкие скулы. Когда в крови гуляет шесть-семь стаканчиков водки, я свободно общаюсь с ее голосом, но ее самой не вижу — есть только голос и, мне кажется, запах. Я думаю, она чудесно пахнет. Мяо Цзинь Цзин, второй курс, дурненько говорит по-русски, — я стоял сзади, когда она что-то покупала в магазине. С ней была еще одна китаянка, прямо игрушечная, с детским голоском.

Митя резко встал, налил и выпил. Налил Филиппу. Филипп выпил махом.

— Ну, так что ты? — сказал Филипп. — Ты же свободен, в смысле — свободен, чтобы предложить себя какой-то студентке из Китая.

На постели раздался смешок.

— Филипп, в тебе говорит угнетенный муж, ни разу не изменивший жене. Твою душу не гнетут губы двухсот семидесяти женщин. Неужели ты думаешь, что она чем-то отличается от них?

— Тогда что тебе надо?

— Мне надо, чтобы она приходила в яр. Мне больше ничего не надо. Мяо Цзинь Цзин! Волшебные звуки.

Филипп стал к форточке и долго смотрел в бинокль.

— Наверное, она красивая девушка, — сказал он, вернувшись на диван. — Слушай, я захмелел.

— Завтра суббота, поедешь утренним поездом.

— Нет, вечерним, жена будет волноваться.

— Ой, только не надо этих штучек. Жена будет волноваться, — Митя повернулся на бок и выставил указательный палец. — Ты имеешь право провести ночь у родного братца, не единородного или единоутробного, а стопроцентно родного, по отцу и по матери. Ведь мы с тобой, Филипп, из одного чрева выползли. Ты же хочешь, чтобы твои дети любили друг друга?

— Больше всего на свете, — ответил Филипп.

— Сколько лет мы не виделись? А мы из одного чрева выползли.

— Вот что отличает нас друг от друга, — проговорил Филипп, — ты свободно можешь сказать: из чрева выползли. А я не могу так о матери.

— И хорошо, и ладно, — мотая головой, произнес Митя. — Ты на меня не гляди — я свинья. А ты — человек! Ты несешь голову высоко, с достоинством, ты это, как его, опора общества. На тебе колесо истории держится. Вы упора… упоря… упорядочи… Вы придаете порядок мерзкому хаосу. Ты умница, Филипп, я горжусь тобой. А как я тебя люблю! Больше, чем Мяо Цзинь Цзин. Ты не знаешь, а я в десятом классе стоял у окна в школе, вы, детвора, внизу во дворе толкались, ну, толкались, как дети, задирали друг друга. И ты толкался, тебя тоже кто-то задирал. А я смотрел и думал: если его, тебя, обидят, я их по асфальту размажу.

Филипп повернул к нему голову и сказал:

— Я украл твои деньги, я позволил им ограбить тебя.

— Фи, я б за месяц их спустил, так что не переживай.

— Не в этом дело! — крикнул Филипп. — Дело в том, что я разрешил им ограбить тебя. Я тебя предал.

Митя помахал пальцами в воздухе.

— С собственной совестью договаривайся сам. Я с своей стороны давно тебя помиловал. Ты полностью прощен, потому что ты — Филипп, ты — Кики. Филипп, а ведь тебя никто, ни я, ни мама, ни бабушка — никто, кроме отца, не называл Кики. Мне казалось, дурацкое женско-французское имя, хотя с ударением на первый слог — Кики. Только папа. Я смотрю на тебя и вижу — ты Кики, ты не Филипп, а именно Кики, слабый, ребенок, хоть и толстый мужик.

— Только папа. Однажды он сказал мне… Это было, когда мама приехала с курорта. Она, помнишь, когда приезжала, устраивала нам разнос. Наверное, она гуляла на курорте, а когда приезжала, чувствовала себя виноватой перед нами, а чтобы снять с души это чувство, набрасывалась на отца. Тогда досталось всем — мне, тебе, отцу особенно. Потом позвонила ее подруга, и мама восторженно рассказывала ей, как в Одессе было интересно, тепло, хорошо. Только что швырялась тряпками и кричала на нас — сволочи, недели без меня не проживете, а тут — хи-хи, ха-ха, Людочка! Людочка! Я зашел к папе. Он сидел на стуле, и вид у него был, ах, у него был такой вид… Он поднял на меня красные глаза и сказал: «Кики, никого не ставь выше себя. Никого! Ты, только ты! Тебе нужен ты, никому ты больше не нужен».

— Мне он такого не говорил.

— Бедный Пусик.

— Кто?

— Пусик, — сказал Филипп. — Собачка. Я вижу ее, смотрит снизу кроткими глазами, а эта тетка лупит его. А Мяу твоя меня не тронула.

— Мяо, — поправил Митя.

— Все равно не трогает. Я пить не буду, меня что-то мутит.

— Не пей. А я выпью.

— Зачем ты сказал, что у меня идея неба помещается в животе?

— Мало ли что я ляпну, я вообще много болтаю, ты веры не давай.

 Митя подполз к дивану и тряхнул Филиппа за грудь.

— Ты на меня не смотри, я человек пропащий. А ты… У тебя дети. Воспитай их сильными людьми, Филипп.

— Дмитрий, они капризные, холеные детки. Третье поколение! Отец был слабый, мы с тобой — а-а, разве мы с тобой сильные? А дети… В них жизни нет, Дмитрий. Сыну пятнадцать — у него глаза, как у коровы. Бледный, слабый. Нам хватало дури ночью через окно выбраться и — помнишь? — на рыбалку. А ему жена сказала, что надо тщательно пережевывать пищу, он пережевывает. Я смотрю на него: что из него получится? Он даже соврать не может.

— А ты учи.

— Врать?

— Врать. Пусть врет.

Филипп длинно вздохнул.

— Где ты китаянку эту откопал?

— Она не «эта китаянка», а Мяо Цзинь Цзин, — спокойно возразил Митя. — Они встречали свой новый год, меня товарищ пригласил. Их там было двести. Двести узкоочих китаянок, и все улыбаются. Правда, чудо девушка?

— Отсюда не видно, но я думаю — да.

— А ты? — спросил Митя. — У тебя не было своей мании?

— Наверное, была, — сказал Филипп. — Наверное, это была та женщина из Воронежа, еще до женитьбы, в Ялте, я там отдыхал. Она красиво молчала.

— Курортные романы не в счет, — сказал Митя.

— Значит, у меня не было.

— Будет, — заверил Митя. — Ты душу отвяжи, нехай погуляет на воле. И вообще, встряхнись-ка ты, что ли. Живешь, как в клетке. Боишься у брата задержаться. Посмотри на меня: я студентку, черт-те откуда, из Китая, не боюсь любить, а ты от водки, как черт от ладана, шарахаешься.

— Только что ты говорил, чтобы я не глядел на тебя.

— Говорил и снова скажу: хочешь душу отвязать — отвязывай, потом снова в стойло. Распускать тоже не стоит. Черт! Какой ты мне праздник устроил, Кики! Ты добрый, Кики. И мама у нас хорошая, она ж не виновата, что Бог не дал ей широкой души, как у папы? Она любит нас, по-своему. Правда?

— И плачет, когда тебя вспоминает, а я сержусь на нее.

— Женщина, потому и плачет. Давай, Кики, выпьем. За детей.

— А за нас?

— И за нас.

— А за Мяо? Мы же ее любим.

— Любим!

— Как ты там проповедовал, на площади? «Опрокину чашу на ваши головы!»

— Возбнусь и опрокину фиал гнева моего на головы ваши.

Филипп покатился со смеху:

— Представляю — ты стоишь на площади, ты — Митька, призер математических олимпиад, олимпиец чертов, пьяный в задницу, таращишь глаза на прохожих и басом: «Оп-ро-ки-ну фиал гнева моего!» Скажи, что ты это выдумал! Ты сочинил, Дмитрий, ты хотел рассмешить меня. Ты не мог стоять на площади и грозить прохожим фиалом гнева твоего.

Подползая на четвереньках, Митя мямлил:

— Стоял и грохотал, как диакон: «Опрокину фиал гнева!» Я не вру, я патологически честен.

— Ты? Патологически? Ты сто раз поменял свое мнение.

— Я честно меняю свое мнение.

— Что на тебя такое нашло?

— Не помню, чем-то они меня разозлили. Меня разозлить легко. Я, Кики, неврастеник. Я ни с того ни с сего могу на женщину накричать: «Не смей, зараза, мазать губы красной помадой! Это вульгарно — мазать рот красной помадой!»

— А к Мяо подойти боишься. На женщину наброситься можешь, а цветы Мяо подарить слабо.

Митя задрал голову и прямо в глаза посмотрел брату.

— Кто сказал, что не могу? Могу запросто, но у меня теория, по теории я не должен знакомиться с ней. Я хочу, чтобы в моей жизни было что-то такое, Кики, что-то такое, не измызганное поцелуями, без отпечатков пальцев.

— А-а-а, — пьяно выдавил из себя Филипп, — понимаю, понимаю. А что у нас, водки больше нет?

 — Кончилась, Кики. Водка имеет обыкновение кончаться, когда два мужика решают, как там материя с духом — конфликтуют или полонез выплясывают?

— Ну, так сползай в магазин, я тебе денег дам, у меня, Митя, денег много, я ведь очень богат. Колбасы купи самой дорогой, сыра самого изысканного, возьми шейки, теплый батон, соку персикового, копченых ребрышек, яблок там, еще чего-нибудь.

— Насчет водки, Кики, ты даешь санкцию на одну бутылку или на две?

— На сколько хочешь. Только, чур, в дискуссии с обывателями не вступать, не проповедовать, на покой не посягать. Думай о том, что в квартире тебя ждет младший брат.

Митя побрел за водкой. Через полчаса он вернулся с пакетами, постелил на полу серую скатерть и вывалил на нее водку, соки, колбасу, хлеб, яблоки.

Они пытались петь неаполитанскую песню. Потом, сидя на полу, друг против друга, грозили горожанам: «Опрокину фиал гнева моего!» Потом Митя был себя в грудь и говорил — я пьянчуга, бражник, тебе нельзя со мной водиться, тебе ни одна мама не разрешит дружить со мной. Филипп, стараясь удержать голову, пытался наложить указательный палец Мите на уста и говорил — молчи, молчи, я большой, я самостоятельный. Они вспомнили маму и разрыдались — мама, старушка, вдова, наша мамочка, она рожала нас в муках. Мама — это святое, Кики! Мы завтра же поедем к маме, она нальет нам молока, как в детстве на даче. Поедем! Завтра же! Ты любишь маму? Я всех люблю, я всех вас люблю, черт вас побери — жен, племянников, братьев, сестер, даже эту люблю, актрису, ее зовут Энди, фамилия трудная, не помню. У нее дивная улыбка. Митька, у нее улыбка, а у тебя душа — как степь, ты всех любишь, даже меня, брата, который тебя предал.

Потом они снова лежали, молча, сложив руки на животе. Филипп в одних трусах, Митя в халате. Тикали часы, мухи ползали по потолку, во дворе бренчала гитара. Филипп говорил:

— Митя.

— М?

— Я тебе денег оставлю?

— Не надо — сорвусь, а мне работу надо найти, постоянную.

— Митя? — снова говорил Филипп.

— М?

— Давай маме позвоним — ей приятно будет.

— Давай.

— А Мяо Цзинь Цзин будем звонить?

— Не, Мяо звонить нельзя — она призрак, видение, внутренняя рифма, пауза, наполненная глубоким смыслом.

— А я любил ее, женщину из Воронежа. Я лица ее вспомнить не могу, но я определенно знаю, что любил ее.

— Это водка, Кики, она такое вытягивает из памяти…

— Нет, Митя, я любил ее. Из Ялты в Симферополь ходил троллейбус, мы ехали всю ночь, всю ночь она держала мою голову у себя на груди. Не спала, держала мою голову. Я не могу этого забыть, Митя. Твоя китаянка — ты в бинокль ее видишь, а можешь подойти даже и взять за руку. А я — никогда. Митя?

— М?

— Помнишь, у нас на даче кролик жил, черный, с белым ушком?

— Угу.

— Мама хотела зарезать его. Не могу вспомнить, его зарезали или он сдох своей смертью?

Митя сыто ухмыльнулся.

— Ночью, когда ты спал, я отнес его в лес и отпустил на волю.

— Правда? — воскликнул Филипп. — Митя, я так благодарен тебе за это.

— На здоровье, Кики, — промолвил Митя. — Я не мог допустить, чтобы нашего друга зарезали и сожгли в духовке.

— У-у, какое облегчение, какое счастье, — произнес Филипп. — Ты умастил бальзамом мои раны, Дмитрий. Сорок грехов с тебя долой за одно это.

— Сорок? — спросил Митя. — Значит, я все-таки попаду в рай.

 


Это интересно!

Николай Довгай

Кочка Штейн, рассказ

Игорь Краснов

Два солдата, рассказ

Марина Павлова

На сцене, стихи


 

Рассылка новостей Литературной газеты Путник

 

Здесь Вы можете подписаться на рассылку новостей Литературной газеты Путник и просмотреть журналы нашей почты

 


 

Нажмите комбинацию клавиш CTRL-D, чтобы запомнить эту страницу

Поделитесь информацией о прочитанных произведениях в социальных сетях!

 


Яндекс цитирования