Лайсман Путкарадзе

Шекспировские позы


 

Мвшину он уступил бухгалтеру. Пришлось — впервые — ехать домой в автобусе.

Человек, лет десять не заходивший в автобус, к горожанам, к старухам, к студентам, к мешочникам — в общем, к народу, чувствует себя не очень уютно, когда… Главное — теснота, главное, их много, они толкаются, у них локти, ступни, плечи. Словно в твоей квартире собралась вся деревня, с корзинами, узлами. Хочется топать ногами, орать. Злость испепеляющая, вулканическая.

Не будучи субтильным интеллигентом, хотя в глубине мещанской природы, конечно, будучи им, но, растеряв эту субтильность в борьбе с непростыми, так скажем, людьми, он с хмурым злорадством подумал о них: «Так вам и надо, сволота!»

Сказать кому — ей Богу, не поверят. Да он никому и не признается, что влез в автобус, драный какой-то, тусклый.

Нет, правда все-таки дороже золота: раза три или четыре Илья Соболь заходил в церковь и старухам раздал всю мелочь. Войдя же в автобус, он предпринял смелую попытку вызвать из души нежность, что ли, к ним, сочувствие, что ли, к населению этому.

Еще не сел, еще только нацелился на свободное место, рядом с крохотным стариком, в черном пальто, с маленькой головой, едва выглядывавшей из поднятого воротника, как старик, жалостно улыбаясь, осведомился:

— Поместимся?

Садясь довольно вольно, Илья ответил утвердительно. Ответ был длиннее, чем просто «да», в смысле — поместимся, старик, но короче, чем «да, не беспокойтесь», в смысле — нет. Ответ и не холодный, решительно отбивающий охоту к продолжению разговора на какую бы то ни было автобусную тему, и не теплый, благодарящий за тактичность.

Интересно, о чем они теперь, в своих автобусах, спорят? Помнится, когда Илья отделился от них, как-то сразу, резко и вверх, яростные, пенные перепалки в автобусах, затевавшиеся обычно старичками с медальками на помятых пиджачках, заканчивались выражением «Горбатый в Кремле!»

Он спросил себя об этом с иронией. Он еще не совсем, не вполне верил, что совершил геройский поступок — зашел в автобус. Интересно, под каким соусом ты подашь эту новость, скажем, Иконникову?

Глупость, конечно, однако срываться с места, и выскакивать вон было бы еще большей глупостью, нет, хуже — ханжеством, чего он уже не то чтоб Иконникову, но и себе самому не смог бы рассказать.

Следовательно, дружище, ничего страшного, собственно говоря, не случилось — подумаешь, старик, подумаешь…

Старик, от которого исходил кислый запах, глаза у него влажно сияли, был не очень приятен. Пьяненький назойливый старичок не бывает приятен, особенно вечером, особенно в автобусе.

Старик был пьян, жалок, глуп, скуп, вероятно, с другими стариками, стуча костяшками домино, как водится у них, ругал богачей и предлагал, как у них это принято, один способ исправления общества: «Ррррасссстрррелять!» Наверное, Иконников, дравший с них три шкуры, был прав: злые, вороватые, ограниченные — сущие звери, стоит ослабить хватку.

Справа раздались какие-то звуки. Целую минуту, пока Илья копался в себе, старик что-то уже плел, что-то уже рассказывал.

«Началось», — мелькнуло в голове раздельно, по слогам, отчетливо. Что может быть хуже попутчика, запросто вступающего с тобой в разговор? О жизни, о ценах, о том, как надо работать.

— Вот сколько ты мне дашь? — спрашивал старик.

Илья посмотрел на него.

Старику было лет семьдесят пять. Лицо постаревшего мальчика, бледные ресницы, крохотный нос. Старик был какой-то смешной… Нет, какой-то смеющийся. Внуки любят таких дедушек. Он только снаружи старик, а ума… нет, что я говорю, не ума, а усталости, мудрости, которая примиряет человека с жизнью, не накапливают. Какое-то время, может, миг, может, десять мгновений, в душе Ильи Соболя боролись два чувства. Одно требовало пересесть на другое место, другое — ответить старику вежливо:

— Пятьдесят пять.

— Ну-у, — старик засмеялся и затем с удовольствием, с гордостью сообщал: — Мне семьдесят шесть, и я работаю. А что дома сидеть? Ну, что дома? Я не могу.

Он говорил — нельзя сидеть, работать надо. Ну, что ты сидишь в квартире этой? Что ты там высидишь у телевизора? Он говорил: я пришел — у меня порядок, а закончил — все закрыл, инструмент на место, потому — порядок. А червонец — он что, помешает? Зато мне просить ни у кого не надо.

Илья смотрел на него — сначала немного удивленно, потом немного со вниманием, потом немного с сочувствием, потом еще как-то, пока лицо не нашло выражения, с которым не надо было бороться — выражение нежности, кроткой, доброй, не требовавшей душевных усилий.

Старик говорил простые вещи — что он еще топчет землю, что он не подведет, что он никогда не оставлял ящика незакрытым, поэтому инструменты у него не пропадают, что бы там ни говорили. Удивительно, как легко он переходил из одной темы в другую. Он даже рыбалку вставил в свою исповедь. Недавно еще он любил посидеть с удочкой. Хотя жена ругала. Не эта, а та еще, первая, которая сразу умерла.

— А ты работаешь? — спросил он.

— Нет, я без работы, — соврал Илья.

— На себя, значит, работаешь, — подхватил старик. — Значит, дело знаешь. Как я. Уважают тебя?

Илья, которого дважды пытались убить, уверенно кивнул.

— Вот видишь! — обрадовался старик. — А она говорит: ну и что? Как это — ну и что? Нельзя без уважения.

Илья согласился: без уважения никак нельзя, человек не трава под ногами, у него душа имеется.

Вдруг у старика дрогнул голос, в горле у него что-то булькнуло, и только теперь Илья вспомнил, что все это время старик чуть не плакал, а смешок его трепетал на грани отчаянного всхлипа. Он говорил: вот видишь, без уважения нельзя, ты это понимаешь, а она… Илья думал, что старик говорит о жене, но фразы «когда была маленькая» и «волосики мягкие, колечками» навели его на мысль о дочери, которая, вероятно, отказала старику в уважении. Илье представилось, что дочь выгнала старика из дому. Или, может, она жила своей жизнью, не замечая старого, уже не нужного отца. «Я все-таки вляпался», — думал он. Можно было отвернуться — старик бормотал бы про себя, не требуя внимания, но что-то не позволяло Илье отвести взгляд. И тут прямо над головой ударил колокол. Когда старик замолк и просидел целую минуту, слабо улыбаясь, когда Илья, решив, что исповедь окончена, смотрел уже впереди себя, люди выходили, входили, ударил колокол, сто лет до этого молчавший: у старика из горла выпорхнул совершенно какой-то детский писк. Выпорхнул и погас. Старик поерзал, напоминая птицу, устраивающуюся в гнезде, он сказал — приеду, спать лягу, поужинаю, конечно, а то как же.

Илье пора было выходить. Он склонился к старику и с чувством сказал:

— Удачи тебе, отец,— и вышел.

Он постоял на остановке. Впереди поскользнулась женщина, вскрикнула, взмахнула сумочкой, повезло — устояла. Лоток с сигаретами, стриженый мальчик с кипой газет, две сердитые старухи, девушка с карманным телефоном, прижатым к щеке — мир оставался, наверное, прежним. Все, наверное, было как всегда. «Перестань, пожалуйста. Ну, что ты хочешь этим сказать? Ты хочешь сказать, что… Глупости! В моей жизни такие случались катастрофы — горы вдруг сдвигались с места, а я стоял, я изворачивался». А почему? Спроси себя: почему? И честно ответь на вопрос. Потому, что тебя не интересовали частности, ты вовремя сказал себе — научись проходить мимо отдельных случаев, иначе увязнешь. Кто теперь скажет, что ты выпал из потока? У тебя есть все, о чем только может человек мечтать. А тут какой-то рыжий, никому не нужный старик. Впечатление на один час, и не надо, пожалуйста, принимать шекспировские позы.

За что Илья Соболь мог себя похвалить, так это за умение разложить самый сложный случай на мелкие детали и сложить снова, чтобы в новом виде он являл собой ответ во всех отношениях удовлетворительный. Он вызвал старика из памяти, пока брел к дому, рассмотрел его со всех сторон, упаковал бережно, потом мысленно пошарил в картотеке, которую копил двадцать лет, и нашел подходящее решение: «Страдание не дает никаких прав». («Сейчас же проверю, кому я обязан этой мыслью».) Стало быть, вон из головы.

Он вернулся на остановку, купил у старухи одну сигарету, тут же закурил и выкурил ее.

Когда он зашел в квартиру, жена спросила — что случилось, ты курил?

Он ответил — ни-че-го.

Позвонил водитель и сказал, что он освободился, какие будут распоряжения?

Илья ответил — ни-ка-ких.

Подошла жена и сказала — я тебя двадцать лет знаю: если между бровей две морщины, значит, что-то случилось.

Он сказал — болит го-ло-ва.

— Ну, так я тебе сто раз говорила: не пей.

— Ты говорила, это правда. Не могу сказать, что ты этого не говорила, если ты действительно сто раз говорила, чтобы я не пил, и сто раз еще скажешь, — проговорил он тем сухим, отчетливым тоном, который всегда указывал на основательную трещину в душе.

За ужином дочь (теперь она покрасила волосы в фиолетовый цвет, два дня назад она была зеленая) сказала, что ей нужны деньги.

Илья кивнул — бери.

Дочь не умела есть — она жевала так, словно хотела вызвать у отца отвращение к еде, отвращение к ней, к себе самому — ко всем и ко всему на свете. И каждый раз добивалась своего.

Одно-единственное утешение он мог предложить себе — совет не принимать шекспировские позы.

Он усмехнулся. Жена взглянула на него и спросила — ты чего?

Он сказал — ни-че-го.

— Если ничего, то, пожалуйста, не надо действовать нам на нервы. И еще, пожалуйста. Пожалуйста, поговори с кухаркой. Ты ее нанимал, ты за нее отвечаешь. За такие деньги, я считаю, она должна…

Он сказал: Татьяна Ивановна — кухарка и не должна мыть полы в ваших спальнях, но если вы не хотите мыть, если вы настолько заняты, что нет времени на уборку, или уборка унижает ваше достоинство, я найму еще кого-нибудь.

 


Это интересно!

Николай Довгай

Черная косточка, рассказ

Александр Карле

Орион, рассказ

Дарья Крушинская

Бабье лето, стихи


 

Рассылка новостей Литературной газеты Путник

 

Здесь Вы можете подписаться на рассылку новостей Литературной газеты Путник и просмотреть журналы нашей почты

 


 

Нажмите комбинацию клавиш CTRL-D, чтобы запомнить эту страницу

Поделитесь информацией о прочитанных произведениях в социальных сетях!

 


Яндекс цитирования