Николай Довгай

Черная косточка

Окончание

 

Черная косточка, окончание


 

8

Пришел я до тямы в уже больничной палате. Помню, был день, и солнце в окошко светило, а на тумбочке книжка лежала. «Летят журавли», называется. Старая такая книженция, потрепанная, с истертыми картонными краями. И кто ее принес? Людка? Или, может быть, кто из медперсонала? Не знаю. Помню только, что я глаза тогда открыл – а в окошко белый свет светит. И я, словно из какого-то черного омута вынырнул. А рядом с койкой – тумбочка. И на ней – салфетка белая такая, плетенная, с бахромой. А на салфетке – эта самая книжонка и лежит. И, как только я эту книжку в руки взял, да ее название прочел – так мне сразу на душе до того тоскливо стало…

Ну вот, думаю, «Летят журавли». А я-то уже того, отлетался. И никогда, никогда мне уже не взмыть в небеса. И как-то меня эта мысль так сразу и пронзила… И душу охватила такая печаль… Не знаю даже, как это и выразить словами. Ну, вот словно я свеча догорающая. И, в то же самое время, что-то такое торжественное во мне поднялось, точно я на пороге какой-то великой тайны стою. И даже не я – а как бы некий мой двойник.

И задумался я тогда… Крепко задумался. Быть может, впервые за всю свою жизнь непутевую, лежа на этой больничной койке, я так задумался.

 

…А недавно Людка с сыном приходила. Принесли конфет, печенье, мандарины и прочую мурню. Справлялась о моем здоровье…

Руслан – весь какой-то издерганный, колючий. Иголки выпустил, как тот ежик, и все время куда-то в угол глядит. Скажешь ему что-нибудь – так он и ухом не ведет, словно глухонемой. Интересно, что у него в башке?

А Людка – веселая такая. Смеется. Шутки шутит. Крепись, говорит, казак – атаманом будешь!

А какой теперь из меня атаман? А она – красивая ж, зараза! Чернобровая, хмельная, как та ягодка малина… А как засмеется – так ямочки на щечках и играют, словно у молоденькой девушки.

– Где это я? – спрашиваю у нее.

А она:

В Степановке. Но ты не волнуйся. Ты ж не среди буйно помешанных. Ты – в отделении реабилитации. Будешь здесь, как на курорте, словно кум королю, лежать. Сосны за окном, отдельная палата… Доктор хороший, и обслуживание – люкс, по высшему разряду. Не больница – а сказка!

Я бы и сама, мол, в таких условиях не отказалась бы отдохнуть, говорит. И это все, мол, тебе Тамара Ивановна устроила. У нее ж везде концы. Вышла через очень больших людей на главврача и обо всем с ним договорилась.

А о том, как я Ваську в кастрюле варил, и как потом с черной косточкой в зубах у кладбища бегал – ни гу-гу. Видать, доктора запретили лишнее языком ляпать. Чтоб не травмировать мою психику. А как же! Я ж ведь теперь у них – психически больной!

А, с другой стороны, может быть, ничего этого и не было? Я имею в виду, ни кота, ни чертей, ни фрицев с гиперболоидом? Может быть, мне все это только привиделось с перепою?

Ведь, положа руку на сердце, – я и сам теперь уже не знаю, на каком свете нахожусь. То ли на том, то ли на этом. Но, где бы я ни был, а чувствую, что приспел момент, пора уже докопаться до корня, узнать всю подноготную о себе. Потому что поезд уже – ту-ту! И пора, пора подбивать бабки. 

А подбивать-то – и нечего. Вот в чем вопрос!

 

…А теперь я скажу вам всю правду! Я – кривляка, пьянь и ничтожество! И ни в какой Анголе я нее воевал, и вообще в армии не служил. У меня ж туберкулез – какая тут может быть Аногола? А и Пугачеву-то я видел только лишь по телевизору – а вот наклепал, подлец, на певицу, честное имя ее опоганил. И в Англии я тоже никогда не был! Я ж, если хотите знать, и за всю свою жизнь за пределы Херсонской области никуда не выезжал. А тут – Англия! Мадагаскарские слоны! И в гробу меня тоже никуда не несли! Это ж я все так, для форсу приплел, будто с девятого этажа сиганул. У меня ж хата в один этаж, под камышовой крышей. А Горихата – не чета мне. Он, в свое время футболист был что надо! Нехай в классе «Б», нехай и не в высшей лиге, а голы забивал – закачаешься: со смаком, с треском, как шары в лузу. Это уж он потом покатился по наклонной, стал окаянную пить – ну, да Бог ему судия. А я ж – только языком натилипал про себя, что, мол, превосходил его по всем статья, а на самом-то деле с меня такой же футболист, как с макаки балерина.

А с Горихатой как вышло? Это ж тоже понять нужно! Ведь он уже набирал высоту, на него положил глаз сам Лобан! А там – как знать! – возможно, ему светила и сборная Советского Союза! Потому что был он футболист от Бога и своего таланта в землю не зарывал, чуть ли не спал с мячом в обнимку. И тут… 

Что-то он там такое чинил-мудрил у себя в сарае в домашних тапочках, и нечаянно наступил на доску с торчащим кверху ржавым гвоздем. Ну, и проткнул себе пятку. В общем-то, Горихата рану зеленкой залил, ногу забинтовал… а нога-то – тю-тю: не проходит. Вся воспалилась, пухнуть стала. Он видит, дело швах – вызвал скорую. Повезли его в больницу. Там промариновали с часок-другой, да и говорят: «Он не нашего района. Везите по месту жительства». Притарабанили его по месту жительства. Там промусолили его еще, а потом и заявляют: «Вы бы его к нам среди ночи привезли! Прием окончен. Везите в дежурную». В дежурной, как водится,  протянули кота за хвост: пока то да се, пока регистрировали, пока врача искали по всем закоулкам – наконец-таки приняли! И вот доктор очки на нос надел, рану осмотрел, важно так головой покачал, языком поцокал, да и говорит: Ой-ей-ей! Что ж это вы, батенька, так дотянули? Если бы вы обратились к нам хотя бы на пару часиков раньше! Тогда еще, может быть, ногу и можно было бы сохранить. А теперь уже все, слишком поздно, надо резать. Видите, как стопа почернела? Это уже,– объясняет он Горихате,– пошло заражение крови…» И ногу, по самое колено, ему и отчекрыжили.

А как ногу-то отчекрыжили – так все тут же его и позабыли. И молодая жена-декабристочка хвостом вильнула и уплыла к другому. И остался Горихата один, как перст. 

Короче, подстрелили бедолагу, как ту качку, на самом взлете! И, главное, кто подстрелил и зачем – неизвестно. Вот такая скверная история вышла. Ну, и как тут не запить, скажите на милость? Так что, когда господь Бог начнет сводить дебет с кредитом у себя на небесах – он, может быть, Горихату еще и помилует.

А как посмотришь на себя… И зацепиться не за что!

 

…А насчет того, что меня отравили, я тоже соврал! Все, все переврал, перекрутил, чтобы представить себя в выгодном свете. Я – жертва, а они – злодеи. Плетут заговоры за моей спиной!

А на самом-то деле все как вышло?

То, что Людка мне какую-то муру подсыпала, чтоб я не пил – это было. Да только мне это ее снадобье  – по барабану. Мне ж от него – ни жарко, и ни холодно. Как пил раньше, так и продолжал пить.

Тут – другое! Я сам, сам с собой покончить хотел! Ну, и напился димедролу.

Ведь кто я был на тот момент? Пьянь, шаромыга, человек без стыда и совести. А Людка – как тот цветик маковый! Это ж я вам и словами передать не могу, как она хороша – такая ж сиськастая, белокожая, а глаза – черненькие, лучистые, как те угольки, и такие смешливые. А запах! Боже ты мой! Как вдохнешь запах ее тела – так прямо голова кругом идет. И все – ты уже околдован, ты весь в тумане, готов в ногах у нее валяться, собачонкой выть. А ее движения, жесты? Боже ты мой! А ямочки на щеках, когда она улыбнется? Королева!

Даже  и сейчас не могу понять, как она могла выйти замуж за такое ничтожество?

А впрочем, я ж тогда не пил, и не то, чтоб красавец был – но имелся во мне какой-то шарм. Мог за красной девицей приударить, пулю ей отлить, носовым платочком пыль с туфель смахнуть – а бабам только того и подавай.

Вот и наплел Людке с три короба – мол, каскадер, в кино снимаюсь, но только в кадре меня узнать невозможно. Прыгаю, мол, и в огонь и в воду, на мотоциклах какие хош кренделя выписываю. А при этом еще и стреляю из наганов по-македонски, сразу с двух рук. А коль режиссеру надо, чтоб я на лихом коне скакал, или, к примеру, на шпагах дрался где-нибудь на колокольне, под кучевыми облаками – всегда пожалуйста, ноу проблем. Ты ж, говорю, фильм «Граф Монте Кристо» видела? Ну, так вот, это я в том мешке сидел, когда они узника с башни в море сбрасывали. А потом, как я уже под водой ножом мешок-то распорол, и показали, будто это Жан Море из него выплывает. И, ясное дело, все лавры  ему. Потому как мы, каскадеры, народ неприметный. Суровый, отчаянный – но неприметный. Всю самую опасную работу выполним – а слава актерам! В общем, намолол ей сорок бочек арестантов. Язык-то у меня всегда подвешен был. Иной раз такую ахинею несу, что и сам себе диву даюсь.

Людка моему трепу тогда не поверила – а все равно смеялась, и ямочки у нее на щечках так и играли! И до чего же она была тогда хороша! Это ж и выразить невозможно! А мне только того и подавай. Раздухарился, такси нанял, чтоб ее из клетки[1] с шиком до дому доставить! Поймал тачку, и едем мы по Краснознаменной, а Людка и говорит:

– Напрасно ты, Янек, такси взял. Вечер такой чудесный! Лучше б пешком прошлись.

Я таксисту – бздынь:

– Командир, тормози!

Ну, он тачку и останавливает. Я из нее пулей вылетаю, вокруг машины оббегаю, дверцу перед Людкой распахиваю и руку ей, как тот джентльмен, подаю:

– Мерси ку-ку, мадмуазель!

А таксисту – строго так:

– Поедешь за нами! Сколько там нащелкает – я плачу!

Людка – мне:

– Да ты чего, Ян. Отпусти таксиста.

А я – ей:

– Ну, уж нет! А вдруг у тебя белы ножки устанут? А? Что тогда? Не… Я не могу допустить, чтоб моя принцесса и свои белы ножки по асфальту топтала.

И таки настоял на своем! А бабы ж – они на такие штучки-дручки падкие. 

И гуляем мы с ней до ее хаты под ручку – а следом за нами такси катит. А как дочапали до ее дома – тут я с таксистом расплатился, да еще сверху ему на чай кинул!

В общем, запудрил девке мозги, напустил туману и, самому себе на удивление, повел под венец! А как наваждение прошло, да пелена упала с глаз – так она и увидела, какое я чмо! Пустомеля и слабак. И причем слабак во всех отношениях.

Людка-то – она, скажу я вам, баба темпераментная… Кровь в ней так и играет, как то молодое вино! А я? Честно признаюсь, не Геракл…

Да и в плане, так сказать, духовном – тоже никаких зацепок. И вот парадокс – хоть я трепло, и мастак всякие байки выдумывать – а поговорить со мной не о чем. Потому что за душой у меня – пусто. Да и о чем со мной толковать? Ведь я – шаромыга и неуч!

Все мои однокашники давно в люди вышли: кто в институт дернул, кто в техникум. А потом расселись по своим шесткам, и в ус не дуют. А я? Восьмилетку со скрипом преодолел – и в маляры-штукатуры, деньгу заколачивать, попхнулся! Думаю, а на фиг мне эта учеба сдалась? И так уже в школе задрали своей химией да геометрией. Хотя мамка сколько раз твердила: «Янек, учись!»

Но мало того, что я – неуч, трепло и разгильдяй, каких свет не видывал. Мало того, что я прощелыга и… и…. (сейчас соберусь с духом, и вымолвлю это проклятое слово) и… импотент! (Фу-у! Вот и сказал!) У меня, к тому же еще, ни рожи, ни кожи! А как начал пить – так и вообще морда стала похожа на пожарную кишку.

И, прикиньте себе: на этой пожарной кишке – мои отмороженные глаза! А? Каково? Вот где восьмое чудо света!

Но и это не все! И этого мало! Я, к тому же еще, и неадекватен, как однажды выразился Артур! (А он ведь врач, он в таких делах шарит!) Я – чокнутый на всю башку! Я за Людкой с топором по пьяной лавочке гонялся! А то, что я сейчас в дурдоме? Это как? От моего великого ума?

У меня же теперь – каждый день глюки, и в кино ходить не надо! Мерещится  черт знает что!

Где я? Ау?

В зазеркалье? Или на планете людей?

 

…И на Артура я тоже наклепал! Грязью его поливал, высмеивал – и ест, блин, не так! и пьет, де, не по-нашенски! и рожа такая, что плюнуть в нее хочется! А все от досады, от мелкого уязвленного самолюбия и осознания своего ничтожества.

Ну, так вот, сейчас я всю правду скажу! Артур – тоже не чета мне! И, причем, во всех отношениях.

Ведь кто я такой? Шут гороховый. Пустомеля и фармазон. Рожа уже вся почернела от пьяни. Глянешь на себя в зеркало – и рыдать хочется. А он – человек! Не курит, не пьет, по матушке не выражается. Так, иногда только пропустит стаканчик Лидии для баловства – так это ж не в счет. Ну и, естественно, цвет лица у него здоровый, свежий. Да и вообще у него фэйс, как у того романтического киногероя. Нос прямой, ровный, губы тонкие, подбородок – мужественный. А надо лбом – русая челка с пробором, словно у Чехова. И глаза – серые, умные и насмешливые, с легким прищуром. И вот смотрит он на тебя этими глазами – и словно в самую душу твою зрит. И все-то про тебя знает и понимает, и видит насквозь. Всю твою гниль, все твое ничтожество видит. Ну и, вполне естественно, видя да понимая все это, невольно глядит на тебя свысока, как на какую-то блоху. И, главное, имеет право так глядеть!

Ведь, если здраво рассуждать, он окончил медицинский институт, стал врачом. И теперь его все ценят и уважают. И величают не иначе, как Артуром Игнатьевичем, а не каким-то там Янчиком. Ведь это же тоже о чем-то говорит! Потому что – серьезный человек! Спокойный, рассудительный. Дело делает, и цену себе знает, а не растет, как та трынь-трава.

Вон недавно Людка рассказывала, как он на вызове одного мужика с сердечным приступом от смерти спас. Только благодаря его решительным и умелым действиям, того мужика удалось с того света вытащить. И уже  за одно только это, ему, может быть, воздастся на небесах. А мне? Перышко – и то тяжелее будет!

 

…И дала наша жизнь трещину… постепенно, день за днем, эта трещина разрасталась, пока не превратилась в глубокую пропасть.

Приходит как-то жена с работы и заявляет мне:

– Янек, нам нужно серьезно поговорить.

А я тогда, по своему обыкновению, как раз сидел полупьяный у телевизора и смотрел какую-то чушь. И сразу не въехал, о чем это она. Людка, видя такое дело, подходит к телеку, и щелк – вырубает его.

Янек, говорит, ты сам видишь, как мы живем. Ты пьешь, и уже совсем опустился. Посмотри на себя. Небритый, немытый, хоть бы носки сменил. Воняют так, что без противогаза в комнату войти невозможно. А какой ты сыну пример подаешь? Как матюкаться да водку пить? Ну, и пошла, поехала! Я, дескать, женщина еще молодая, в самом соку. И с какой это стати я должна с тобой себя заживо хоронить? Раз уж тебе так люб твой дружаня зеленый змий – вопросов нет: давай разойдемся, и пей тогда, хоть залейся. Можешь, мол, уже этой ночью себе в постель бутылку положить.

И, гляжу, не шутит! Голос – такой строгий, с металлом. И лицо – отчужденное, суровое. Аж холодом веет.

И как услыхал я такие слова – так сразу и протрезвел.

Как так, восклицаю, разведемся? Людарочка! Царевна! Да что ж ты такое говоришь? Да я же люблю тебя больше жизни! Дышу только тобой одной! Светик ты мой ненаглядный! Солнышко ясное! Не говори мне таких жестоких слов! А пить я брошу! Вот Христом Богом клянусь, брошу! И носки сейчас поменяю! И побреюсь!

А она посмотрела на меня с такой уничижительной усмешкой, и отвечает:

– Свежо предание, да верится с трудом.

Ну, да дело не только в этом. Не хотела я тебе говорить – но, наверное, лучше все-таки всю правду сказать.

И глядит на меня своими бездонными черными очами. И паузу держит. Как бы примеряется, как лучше мне радостную весть преподнести. А потом бац – и заявляет:

– Ян, у меня есть другой мужчина.

И, как сказанула она мне это – так у меня башка куда-то набекрень и поплыла. И чувствую себя – дурак-дураком. Вот как будто во мне два человека засело. И один знает и понимает, что она правду говорит. А другой, хотя и знает и понимает все это – а верить отказывается. Потому что трус и ничтожество. И удобней ему не верить, и ничего не знать. И, как тот утопающий, хватается за соломинку:

– Какой мужчина, Люда? О чем ты?

Да это неважно, отвечает. Я ухожу от тебя, вот что главное. Сейчас заберу сына, возьму вещи и – адью!

И стоит передо мной – такая ж недосягаемая и близкая! И, вижу, сейчас действительно уйдет. И – что же тогда? И такое отчаяние тут меня охватило! Ну, и рухнул перед ней на колени, пополз к ней, как та собачонка, слезы по горячим щекам ручьями текут. За ноги ее обхватил, умоляю:

– Людочка! Цветик ты мой ненаглядный! Не бросай меня! Не уходи! Делай что хочешь – только не уходи, не оставляй меня, без тебя мне крышка!

А она в ответ:

– Не надо, Ян. Прошу тебя, утри сопли, будь хоть раз в жизни мужчиной. Давай хоть на этот раз обойдемся без шекспировских сцен.

 

Вот как все было.

И, как ушла она – так я с отчаяния и траванулся. А как откачали меня – Людка снова пришла. Ну и маманька, естественно, тоже прилетела. И начали они мне на пару мозги промывать. Людка с одной стороны поет: что ж ты, мол, чудишь? Ты когда на такое дело шел, то о матери, да о сыне подумал? А маманька с другой стороны подпевает: и как после этого твоей жене в глаза людям смотреть? Ведь скажут, что она тебя в гроб вогнала! Ну, и давай меня пилять, как тот чурбан! Ты мол, эгоист, только о себе и думаешь, а на остальных тебе начхать.

А я мамке и отвечаю:

Люблю ее, жить без нее не могу. Если уйдет – все равно с собой покончу!

Тут мамочка Людке и говорит:

– Ну, видишь? Надо что-то решать.

А моя:

– А что же решать, Тамара Ивановна? Я понимаю, он ваш сын, у вас за него душа болит. Но и вы войдите в мое положение. Мне ж скоро тридцать стукнет, дело к закату идет. Ну, промаюсь я с ним еще сколько-то лет, а потом все равно разойдусь. Потому что, сами видите, в кого он превратился. И кому я потом буду нужна? Дождусь с ним, что в мою сторону и плюнуть никто не захочет.

И говорят уже, не обращая  на меня никакого внимания. Словно меня и вообще рядом нет. Вот мамка к моей с другого конца и заходит:

– Как же так, Люда? Ведь ты же венчалась с ним перед Богом, клялась любить в радости и в горе? Нехорошо это – бросать его в таком состоянии. Да и твой-то, врач, как я слыхала, женатый человек. Что ж это ты, хочешь разбить и его семью? И, на чужом горе, свое счастье построить?

– А вы как хотите? – приводит моя свой контраргумент. – Чтобы со мной было, как с вашей двоюродной сестрой, тетей Нюрой? Ну, промучилась она со своим крокодилом 25 лет. И сколько он за эти годы из нее кровушки высосал, пока сама не сошла в могилу? А ему – как с гуся вода, и по сей день гулеванит. Так тот хоть с топором за своей не гонялся, безвредный был. А мой…

– Ну, хорошо,– говорит мамка,– я обещаю тебе, что возьму его под свой личный контроль. Закодирую его, отведу к психиатру. Мы его вдвоем вытянем из ямы, не сомневайся. Ты только не бросай его, не лишай сына отца.

И смотрит Людке в рот – ждет, что та ответит. А моя – молчок. И долго, долго так молчала, все размышляла о чем-то. А потом вздохнула так тяжко, голову на грудь уронила, да и говорит:

– Неудобно мне  с вами на эти темы разговоры вести… Но вы должны меня понять, ведь вы же женщина... Я – живой человек, а не какой-то манекен. И мне нужен мужчина. А ваш-то… Вы, конечно, извините меня за такие слова, но ваш уже почти ни на что не годится…

– Ну, это дело поправимое,– заявляет мамка. – Все это, с божьей помощью, еще можно наладить. Сейчас есть много разных средств. Главное – его из ямы вытянуть. А пока встречайся со своим доктором. Только делай это на стороне, не афишируй. И его семью сохранишь, и свою. А там, Бог даст, все и наладится.

– Да как же так, Тамара Ивановна! – возникает моя. – Как же я буду жить и с тем, и с другим, словно шлюха какая-то? Да и ваш как на все это посмотрит?

– А кто у него будет спрашивать? – возражает мамка. – Пусть терпит, коли любит! А начнет рыпаться – я его живо укорочу.

И, что характерно, моим мнением уже никто и не интересуется. Словно я – пустое место!

– Ну, так как?

– Даже не знаю… Не по-людски все это как-то…

– А если начнет выкаблучиваться,– снова нажимает мамка,– я его сама, своими руками, удавлю!

И – представьте себе –  таки уломала!

Вот так мы и зажили любовным треугольником, словно в те французы.

 

9

И скажите мне теперь, что такое наша жизнь? Не знаете? Вот то-то и оно! Ну, так я вам скажу! Вся наша жизнь – это лишь сон. И сейчас я докажу вам это, как дважды два – четыре.

Смотрите: вот мы спим. И снится нам, что мы где-то там суетимся, о чем-то хлопочем… А проснулись – и уже почти ничего не помним. Так, лишь какие-то смутные обрывки полуистертых картин. Да и те, глядишь, к вечеру нами уже забыты.

А наша жизнь?

Смутно так припоминается, что вроде когда-то учился в школе, стрелял за какой-то девчонкой, женился, монтулил на стройках… И все это тянется, тянется безликой серой полосой, так, что душе и зацепиться не за что. Иной раз встретишь на улице человека – вроде бы и рожа знакомая… а силишься вспомнить, где ты его встречал, при каких обстоятельствах – и не можешь. То ли вкалывали вместе когда-то? то ли, по-молодости лет, бухали в укромном дворике? А девчонку, за которой стрелял в пятом, или в седьмом классе, и вообще не узнаешь при встрече. И остаются в памяти лишь какие-то загогулины, некие клочки тусклых воспоминаний. (Вот она и выдумывает себе мадагаскарских слонов!) А черти, что гнались за тобой у кладбища, и немцы с гиперболоидом, и тот, шароголовый, в литом костюмчике – все это тоже вплетается в твой тяжелый, тревожный сон! Да, пожалуй, в этом сне, еще рельефней всех иных событий выступает! (Я ведь и сейчас весь тот ужас, что испытал, когда меня фрицы резали лазерным лучом, как вспомню – так вздрогну!) Так что же тогда в нашей жизни сон, а что – реальность? А? Так я вам скажу – все, все сон и пшик! Все эти блуждания по кривым лабиринтам греха – пустышка! И лишь светлые проблески в нашей душе – настоящее!

 

…Пришел я как-то до хаты после работы. И такой усталый, такой разбитый – мама мия! еле ноги приволок. А дело-то уже осенью было, на дворе слякоть, и к тому же еще я весь продрог на сыром ветру, как тот Тузик. Ну, и решил принять ванну, отогреться маленько. Напустил, значит, горячей воды, разделся, залез в воду, да еще и дверь за собой на задвижку закрыл. Ну, и лежу, кости парю. И вдруг так мне плохо стало! Чувствую, губы отяжелели, сердце придавило… Хочу крикнуть, Людку на помощь позвать – а не могу и губами пошевелить. Ну, а ванная-то почти до краев наполнена, я и сполз в воду  прямо с головой. И хочу приподняться, хапануть воздуха – а сам лежу беспомощный, как бревно. И уже глаза закрылись, и вокруг меня темнота. И то ли сон, то ли видение в этот момент на меня находит: вот, скрючился я весь, как тот ребенок в утробе матери, и плавно так опускаюсь на дно глубокого водоема. И до того мне там, на дне, покойно и хорошо! И усталость уходит куда-то, и силы утекают, и чувствую, что уже умираю, и что ни за что на свете мне из этого водоема не всплыть. И вдруг – бац: сноп белого света с правого бока. А в этом снопу – святая божья матерь в сиянии ореола! И, фьють! надвигается на меня! И, прямо на глазах, увеличивается в размерах! И чувствую – в сердце толчок. И силы стали вливаться в меня непонятно откуда. А святая Божья матерь, в луче света, по такой кривой траектории от меня удаляется, удаляется, и, одновременно с этим, уменьшаться в размерах стала. Ну, я и пришел до тямы, и высунул голову из воды. Хапанул воздуха, отдышался маленько, и вылез из ванны. И вот тогда-то в сознании моем все и перевернулось. И понял я тогда – не умом, а сердцем понял, что дорог я святой божьей матери, и что она всю мою непутевую жизнь меня оберегала. А я ж, подлец, свинья я эдакая, только и делал, что гадил да пакостил вокруг. А она все это терпела, и верила в меня! И ждала, когда ж я, наконец, человеком стану! И стал я мысленно святую божью матерь благодарить за свое спасение. И поклялся я тогда ей – в сердце своем, перед богом поклялся, что брошу пить, и стану совсем, совсем другим человеком! Да вот только, паршивец такой, не сдержал слова! Неделю, может быть, продержался – не пил, не сквернословил, и вообще не трепал языком почем зря. Каждую мысль свою отслеживал, все пытался на ноги встать. Да не удержался, снова свалился в канаву, к грязным свиньям. И хрюкаю там, с ними и по сей день.

 

…Бабушку свою я помню смутно.

Женщина грузная, крупная, дородная, с лицом добрым и морщинистым – таким она представляется мне сейчас, спустя много лет. В последнее время у бабушки ослабло зрение, и она с трудом передвигалась по комнатам и маленькому дворику, опираясь на палочку. Ноги у нее были очень толстые, в шерстяных чулках, которые она не снимала даже и летом. Ходила бабушка тяжелой, шаркающей походкой, тяжело дыша – но ела, если не постилась, все подряд, и могла запросто выпить стакан красного вина, хотя ей уже и перевалило за девяносто. В молодости моя бабушка батрачила на какого-то пана, и всегда отзывалась о нем очень хорошо. Она всю свою жизнь была великой труженицей – поначалу служила наймичкой, потом обстирывала и обслуживала большую семью, торговала на базаре пирожками и всякой снедью. У нее не было образования. Она была безграмотна и не умела даже читать и писать. И, как и все необразованные люди (как думалось мне в ту пору) моя бабушка свято верила в Бога.

А дедушка был портовым грузчиком. Он умер, когда я был еще совсем маленьким – так что я и не помню его совсем. Несмотря на все лихолетья – революцию, войны (две мировые и одну гражданскую), несмотря на послевоенную разруху и голодовки, бабушка умудрилась родить семерых детей: пять мальчиков и две девочки. И одна из них, Тамара Ивановна – моя мать.  

Отец был шишкой – директором фабрики культбыттоваров. Мать пошла в бабушку – в юности была сочной, крупной и красивой девушкой. А отец – среднего роста, с впалой грудью и узкоплеч. У него были черные волосы, зализанные назад, и короткие усики. Лицо длинное, с впалыми щеками и черными жгучими глазами. Когда мне было около тринадцати лет, мои родители разошлись.

К тому времени моя мать уже располнела, расплылась, и батя, хотя и был старше ее почти на десять лет, ушел к молодой. Он развелся с матерью и женился на своей секретарше – эффектной девятнадцатилетней блондинке. Для директора фабрики, коммуниста, это был отчаянный шаг. За такое в те времена по головке не гладили – он мог лишиться не только должности, но и партбилета. Впрочем, все это я тогда не понимал. А остался в моей памяти такой эпизод. Зимний вечер. Идет снег, и папка приехал к нам домой за какими-то вещами, а потом он засобирался уходить. И вот идет он к машине, со своими пожитками, в хромовых поскрипывающих сапогах, а я бегу следом за ним по улице и кричу: «Папа! Папа!» И так мне хочется броситься к нему на шею, и обнять его, и прижаться к его впалым, родным щекам! А он оборачивается, и кричит: «Тома, забери ребенка! Да забери же ты его, наконец!» И уходит все дальше, к машине, и вот машина уже отъезжает, а я сажусь в сугроб и реву, реву!

Бабушка соблюдала все религиозные праздники. Она ходила в церковь, постилась – а мы считали все это пережитком прошлого. У отца стояли на полке две книжки: «Справочник Атеиста» и «Забавное Евангелие», которые он хорошенько проштудировал и потому считал себя «подкованным» в вопросах религии. Однако с бабушкой он никогда не спорил на религиозные темы – считал, что она «темная» и ее все равно не переубедить. Единственное, что он требовал от нее – так это чтобы она не портила своим церковным влиянием ему ребенка. 

Но бабушка портила. Упорно портила. В красном углу у нее стоял иконостас с иконами, и на нем всегда теплилась свеча. Она готовила на рождество кутью, узвар и всякие вкуснячие блюда. Она кропила нас святой водой на Пасху, а я, как дичок, увертывались от брызг и кричал: «Не брызгай на меня! В этой воде поп ноги мыл!»

И откуда я нахватался таких глупостей? То ли в школе нас так научили, что в святой воде попы ноги моют, и от нее можно заразиться и заболеть. То ли это отец так мне внушил?

Но, главное, бабушка выкрала меня из дому, когда я был еще грудным младенцем, отнесла в церковь и окрестила! И с этим ни моя мать, ни мой партийный отец поделать ничего не могли. И что бы потом они не говорили, бабушка отвечала:

– Зато теперь он находится под покровом господа Бога. И Бог не оставит его своей милостью.

Папка фыркал, раздражался, но не спорил. Крестик родители мне носить запретили. Да и вообразить себе такое –  пионера с крестиком на шее было, конечно, невозможно.

 

И о чем только не передумал я, лежа на больничной койке? Чего не перебрал в своей памяти… И как-то незаметно для самого себя погрузился в глубокий сон.

И снится мне, словно я нахожусь в своей родной школе. И сижу я за партой, вместе с другими учениками. И уже прошло очень много лет с тех пор, как все мы вышли из школы и стали взрослыми людьми. А учительница сидит за своим столом и выдает нам наши тетрадки.

И, вы ж знаете, как это бывает, когда проснешься и начинаешь вспоминать свой сон. Что-то запомнится отчетливо, ясно, а что-то расплывчато, и как бы кусками. (Как, впрочем, и когда начнешь вспоминать свою жизнь).

Я уже и не помню теперь, как выглядела в моем сне та моя первая учительница. Помню только, что это была моя первая учительница, и что она выдавала нам наши тетрадки по правописанию за первый класс.

И вот, открываю я свою тетрадку и вижу свои упражнения по русскому языку. И слова, написанные круглым каллиграфическим почерком. А кое-где – пометки и исправления, сделанные учительской рукой. И вот сижу я, над этой своей школьной тетрадочкой и, как дурак, плачу. На эти свои первые буковки, которые я когда-то выводил своей детской, неумелой ручонкой гляжу – и реву. И представляю себе, с каким тщанием я выводил тогда эти буковки, и каким был чистым и наивным мальчиком.

И вот гляжу, под моими заданиями кое-где учительской рукой сделаны какие-то пометки. И такие они нечеткие, блеклые. И тогда я напрягаю зрение, чтобы прочесть эти приписки. А они начинают при этом проявляться, словно живые. И вот читаю: «Ян Наделин – добрый, отзывчивый мальчик, всегда готов придти на помощь своему товарищу. Пользуется заслуженным авторитетом в классе. Все его любят и уважают».

Любят и уважают!

И как прочел я эти слова – так слезы у меня и брызнули из глаз. И вот закрыл я лицо ладонями, чтобы никто не увидел моих слез, и сижу за своей партой, реву. И сердце у меня этими слезами так и омывается, словно водой живой. И хотя и плачу – но на душе не только тоскливо, а и радостно, светло. Словно сам господь в мое сердце вошел.

И тут, каким-то неведомым образом, как это бывает только во сне, я вдруг оказываюсь у себя дома. А дом-то полон людьми. Тут и Артур, и Людка, и еще какие-то типы по комнатам бродят. И некуда мне от них деться. И вот забился я со своей волшебной тетрадочкой в уголок, к самому краешку стола, и опять стал листать тетрадочку. И, знаете ли, хочется мне ее показать всем этим людям, что по комнатам шастают. Вот, мол, какой я! Пользуюсь заслуженным авторитетом! Все меня любят и уважают! А буковки, какие красивые – одно загляденье! Но боюсь. Не поймут. Засмеют. И, главное, непременно опошлят мое письмо сокровенное. Потому закрыл я от всех руками свою тетрадь, и смотрю на мои школьные задания сам, никому их не показывая. Когда Руслан ко мне подходит. Я ему и говорю: «Смотри, сын, как твой папка в первом классе красиво писал! Не то, что ты. Уже в четвертый класс ходишь, а до сих пор пером водишь, как курица лапой»

Он посмотрел на письмо, и отвечает:

– Па-думаешь! И я тоже так могу!

– Ладно,– говорю, – иди. И чему Вас там только в школе учат?

А сам снова в пометки учительские всматриваюсь. И вот опять они проявляются перед моими глазами. Я и читаю: «Ян Наделин для меня – загадка. Живой, подвижный мальчик. Обладает тонким чувством юмора и буйной фантазией. Выделяется среди своих сверстников добротой и готовностью первым придти на выручку. После школы ему надо идти в университет, ПТУ для него – слишком мало».

А дальше, чувствую, написано самое главное. Что-то такое, что я непременно должен узнать.

И тут – топ, топ, топ!

Я и проснулся. А это мой сосед по койке, как тот слон, в туалет побежал. (Хотя Людка и уверяла, что я буду лежать в отдельной палате, как кум королю – а пока я дрых, мне какого-то бедолагу подселили). Так что самого главного о себе я не прочел. А жаль. Но, с другой стороны, если бы тот больной в туалет не поскакал – я, может быть, этот сон бы заспал, и вообще бы его потом не вспомнил.

 

Вы, конечно, знаете притчу о блудном сыне? Как он ушел из отчего дома, и промотал все родительское состояние, а потом батрачил на разных людей и ел вместе со свиньями, да еще и был этому рад? А потом раскаялся в своих поступках, вспомнил о своем отце, и вернулся к нему в отчий дом, готовый быть в нем самым последним рабом. И отец его вышел ему навстречу, и встретил его с великой радостью, и устроил пир в честь своего блудного сына. Знаете, да? Ну, так вот: я так не могу!

И не то, что не хочу – а не могу. Ну, как будто что-то внутри меня держит. (Бесы, бесы сидят!) И как подумаю, да как представлю себе, что надобно предстать во всей своей наготе перед отцом небесным… Страшно, братцы. Да и неудобняк. Начудил, наворотил дел, а теперь, слышь, попхнулся весь в грязи, со своим свиным рылом… И как сопоставлю, кто он, и кто – я… И как начну приставать к нему со своими просьбами… Мол, дай то, да пошли это… Ну, он и пошлет…

Ведь Бог-то – в самое сердце зрит, его не проведешь! Скажет, отойди от меня, не знаю, кто ты.

Так что раскаяться, попросить у Бога прощения – кишка тонка.

И долго, долго думал я, лежа в дурдоме, на эту тему. И знаете, что удумал? Решил действовать не напрямую, а стороной.

Надумал просить помощи у святой божьей матери. Чтоб не оставляла она меня своей милостью. Чтоб заступилась за меня перед господом Богом и умолила Его меня простить. Ведь как самому оправдаться? Никак. Жизнь профукал, божий дар пропил. Был дурным сыном, дурным мужем, дурным отцом. Вот и не смею теперь голову поднять. Одна надежда – на нашу царицу небесную, на нашу заступницу. Я, лично, так думаю. А вы как считаете?

В общем, помолюсь-ка я пресвятой божьей матери, чтоб не оставила она меня своей милостью. Чтоб заступилась за меня перед господом Богом.

Люди! Помолитесь и вы за меня, непутевого, за душу мою забуденную… И… И… быть может, и Вас тогда господь Бог простит!

 

* * *

[1] Танцплощадка в парке имени Ленина

 


Это интересно!

Николай Довгай

Спор, стихи

Михаил Черный

Месть Чернобыля, рассказ

Роман Литван

Два пальто, рассказ


 

Рассылка новостей Литературной газеты Путник

 

Здесь Вы можете подписаться на рассылку новостей Литературной газеты Путник и просмотреть журналы нашей почты

 


 

Нажмите комбинацию клавиш CTRL-D, чтобы запомнить эту страницу

Поделитесь информацией о прочитанных произведениях в социальных сетях!

 


Яндекс цитирования